Фоторепортаж Олега ЛАЗАРЕВА
Стихи Юрия ЛЕВИТАНСКОГО
«…ВСЕГО И НАДО, ЧТО ВЧИТАТЬСЯ, – БОЖЕ МОЙ,
ВСЕГО И ДЕЛА, ЧТО ПОМЕДЛИТЬ НАД СТРОКОЮ –
НЕ ПРОЛИСТНУТЬ НЕТЕРПЕЛИВОЮ РУКОЮ,
А ЗАДЕРЖАТЬСЯ, ПРОЧИТАТЬ И ПЕРЕЧЕСТЬ».
ВСЕГО И НАДО, ЧТО ВГЛЯДЕТЬСЯ,
БОЖЕ МОЙ…
Всего и надо, что вглядеться, – Боже мой,
Всего и дела, что внимательно вглядеться, –
И не уйдешь, и некуда уже не деться
От этих глаз, от их внезапной глубины.
Всего и надо, что вчитаться, – Боже мой,
Всего и дела, что помедлить над строкою –
Не пролистнуть нетерпеливою рукою,
А задержаться, прочитать и перечесть.
Мне жаль не узнанной до времени строки.
И все ж строка – она со временем прочтется,
И перечтется много раз и ей зачтется,
И все, что было с ней, останется при ней.
Но вот глаза – они уходят навсегда,
Как некий мир, который так и не открыли,
Как некий Рим, который так и не отрыли,
И не отрыть уже, и в этом вся беда.
Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,
За то, что суетно так жили, так спешили,
Что и не знаете, чего себя лишили,
И не узнаете, и в этом вся печаль.
А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.
Вначале слово безраздельно мной владело.
А дело было после, после было дело,
И в этом дело все, и в этом вся печаль.
Мне тем и горек мой сегодняшний удел –
Покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
Каких сокровищ под ногами не заметил,
Каких созвездий в небесах не разглядел!
ЧТО ДЕЛАТЬ, МОЙ АНГЕЛ,
МЫ СТАЛИ СПОКОЙНЕЙ…
Что делать, мой ангел, мы стали спокойней,
мы стали смиренней.
За дымкой метели так мирно клубится
наш милый Парнас.
И вот наступает то странное время иных измерений,
где прежние мерки уже не годятся –
они не про нас.
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить,
и вновь перевесить,
и можешь отрезать семь раз,
отмеряя при этом едва.
Но ты уже знаешь, как мало успеешь за год или десять,
и ты понимаешь, как много ты можешь за день или два.
Ты душу насытишь не хлебом единым и хлебом единым,
на миг удивившись почти незаметному их рубежу.
Но ты уже знаешь,
о, как это горестно – быть несудимым,
и ты понимаешь при этом, как сладостно – о, не сужу.
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить,
и вновь перемерить.
И вывести формулу, коей доступны дела и слова.
Но можешь проверить гармонию алгеброй
и не поверить свидетельству формул –
ах, милая, алгебра, ты не права.
Ты можешь беседовать с тенью Шекспира
и собственной тенью.
Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь.
Но ты уже знаешь, какие потери ведут к обретенью,
и ты понимаешь,
какая удача в иной из потерь.
А день наступает такой и такой-то и с крыш уже каплет,
и пахнут окрестности чем-то ушедшим, чего не избыть.
И нету Офелии рядом, и пишет комедию Гамлет,
о некоем возрасте, как бы связующем быть и не быть.
Он полон смиренья, хотя понимает,
что суть не в смиренье.
Он пишет и пишет, себя же на слове поймать норовя.
И трепетно светится тонкая веточка майской сирени,
как вечный огонь над бессмертной и юной
душой соловья.
ЛЮБЛЮ ОСЕННЮЮ МОСКВУ…
Люблю осеннюю Москву в ее убранстве светлом,
когда утрами жгут листву, опавшую под ветром.
Огромный медленный костер над облетевшим садом
похож на стрельчатый костел с обугленным фасадом.
А старый клен совсем поник, стоит, печально горбясь…
Мне кажется, своя у них, своя у листьев гордость.
Ну что с того, ну что с того, что смяты и побиты!
В них есть немое торжество предчувствия победы.
Они полягут в чернозем, собой его удобрят,
но через много лет и зим потомки их одобрят,
Слезу ненужную утрут, и в юном трепетанье
вся неоправданность утрат получит оправданье…
Парит, парит гусиный клин, за тучей гуси стонут.
Горит, горит осенний клен, золою листья станут.
Ветрами старый сад продут, он расстается с летом…
А листья новые придут, придут за теми следом.